«Бесконечный путь». К 95-летию со дня гибели поэта Н.С. Гумилёва

…Знал он муки голода и жажды,
Сон тревожный, бесконечный путь,
Но святой Георгий тронул дважды
Пулею не тронутую грудь.

 

Николай Степанович Гумилёв написал эти строки о себе в апреле 1921 года – и ни в чём не погрешил против правды, кроме последней строки… Потому что пуля его грудь всё же пронзила – только случилось это позже, в ночь с 25-го на 26-е августа того же года, когда Гумилёв, обвинённый в участии в не существовавшей на самом деле контрреволюционной «Петроградской боевой организации В.Н. Таганцева», был в числе пятидесяти семи «заговорщиков» расстрелян где-то на окраине Петрограда… Место его захоронения неизвестно до сих пор.

Известный учёный-историк, востоковед Л.Н. Гумилёв, сын Николая Степановича и Анны Андреевны Ахматовой, вспоминал о том, как в его детские годы мать иногда вызывала такси и они с «Гумильвёнком» (так называли родители маленького Льва) ехали куда-то петроградскими пригородами по неизвестному мальчику маршруту – конечным пунктом было возвращение домой. Но по пути, когда дорога проходила то ли лесопарками, то ли перелесками, Анна Андреевна – видимо, всегда в одном и том же месте – крепко сжимала сыновью руку и, указывая на проплывающий за окном пейзаж, повторяла шёпотом: «Запоминай. Запоминай лучше»… Вроде бы кто-то когда-то рассказал ей о том, где именно погиб её бывший, первый супруг, отец Лёвы.

Как ни удивительно, такую свою смерть Николай Гумилёв предсказал за десятилетие, – с поэтами это случается…

И умру я не на постели,
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще…

 

В 1911 году это поэтическое высказывание двадцатипятилетнего Гумилёва можно было воспринять как романтическое красование. Но только если не знать молодого стихотворца в жизни.

Болезненный, с частыми приступами головной боли и непереносимостью шума, близорукий и некрасивый подросток…

Однако принимать это как данность он не собирался и, похоже, был непреклонно уверен, что Божий замысел о нём – совсем другой: внутренне он ощущал себя мужественным воином, бесстрашным путешественником, покорителем экзотических земель и – главное! – несомненным победителем собственных немощей и недостатков. Тогда в его ещё мальчишеских, несовершенных, подражательных стихах появляется образ конквистадора – испанского завоевателя Америки, смелого, решительного, не признающего никаких преград.

Позже повзрослевший и помудревший Гумилёв эту двусмысленную маску сбросит: перечисляя свои книги, первую – «Путь конквистадоров» – просто не будет упоминать, а о себе тогдашнем напишет так:

Он совсем не нравится мне, это
Он хотел стать богом и царём,
Он повесил вывеску поэта
Над дверьми в мой молчаливый дом…

 

Но суть в том, что, примеряя на себя в ранней юности этот суровый образ, Николай не просто фантазировал – он пытался сознательно выковывать и оттачивать свой характер по тем мужественным образцам, которые рисовались в его воображении. Возможно, именно эту его твёрдую волю, эту решимость строить себя – не сетуя на Творца за то, что чего-то «недодал», а упорно и последовательно развивая лучшие зачатки – уловили в первой гумилёвской книге два мэтра, Иннокентий Анненский и Валерий Брюсов.

Первый, знаменитый поэт, был в то время директором царскосельской гимназии, где Гумилёв учился, – и отказался исключить семиклассника из учебного заведения за неуспеваемость, аргументируя это решение именно поэтическим дарованием Николая (тоненький стихотворный сборник подарил ему сам юный автор). Второй – не только поэт, но и маститый критик – написал на полудетскую книжку вполне откровенную, нелицеприятную, но всё же обнадёживающую рецензию, от такого литературного авторитета это дорогого стоило.

Юноша мужал, трудясь не только над закалкой своего характера и физических данных. Он осваивал достижения человечества в той области, которая была главной его любовью, – в искусстве слова, а также в связанных с этим искусством предметах и науках… Гумилёв был уверен, что поэт-мастер – а уж он-то, безусловно, растил из себя именно мастера! – в первую очередь обязан быть первоклассным ремесленником, до тонкостей изучившим опыт великих предшественников, постигшим их профессиональные приёмы и разгадавшим скрытые в веках секреты их техники…

Но он, конечно, не был бы самим собой, если бы по завершении периода ученичества не организовал себе суровой проверки. Ибо какой же смысл воспитывать стойкость к лишениям, выносливость, упорство и бесстрашие – и не иметь возможности применить всё это на деле?

Итак, в 1906 году Николай закончил гимназию и уехал учиться во Францию, в Сорбонну. Вполне благополучно слушал лекции по литературе, изучал изобразительное искусство, выпустил вторую книгу – «Романтические цветы»… И родители его, получая от сына письма с подробным описанием парижских будней, даже не подозревали о том, что в почтовый ящик заранее подготовленные почтительные послания каждые десять дней бросают Колины друзья – а сам адресант в это время… путешествует по Египту!

Это сейчас при слове «Египет» перед мысленным взором встают пятизвёздочные отели и пальмы на хорошо оборудованном пляже… В те же времена эти края вовсе не были «туристической меккой», и путешествие туда для молодого поэта было связано с лишениями, неудобствами и опасностями – тем более, что деньги на поездку он с трудом наскрёб из выделяемых родителями «суточных» на проживание студентом в Париже.

Известно об этом путешествии очень мало, но главное – оно оказалось лишь первым шагом в гумилёвских странствиях по Африке. Всего их состоялось четыре – с 1908-го по 1913 годы, и поэт, не имея специального этнографического образования, по сути, стал одним из крупнейших исследователей восточных и северо-восточных земель «чёрного континента». В последнюю такую поездку, в Абиссинию, Гумилёв отправился уже как представитель санкт-петербургского музея антропологии и этнографии (знаменитая петербургская Кунсткамера!) и, вернувшись, пополнил коллекцию этого научного учреждения множеством ценных артефактов.

Есть Музей этнографии в городе этом
Над широкой, как Нил, многоводной Невой,
В час, когда я устану быть только поэтом,
Ничего не найду я желанней его.
Я хожу туда трогать дикарские вещи,
Что когда-то я сам издалёка привёз,
Чуять запах их странный, родной и зловещий.
Запах ладана, шерсти звериной и роз.
И я вижу, как знойное солнце пылает,
Леопард, изогнувшись, ползет на врага,
И как в хижине дымной меня поджидает
Для веселой охоты мой старый слуга.

 

О том, как давались Гумилёву эти африканские впечатления, красноречиво свидетельствует, например, его письмо поэту Михаилу Кузьмину:

«Дорогой Миша, пишу уже из Харрара. Вчера сделал 12 часов на муле, сегодня мне предстоит ехать ещё 8 часов, чтобы найти леопардов… Сегодня мне предстоит спать на воздухе, если вообще придётся спать, потому что леопарды показываются обыкновенно ночью… Я в ужасном виде: платье мое изорвано колючками мимоз, кожа обгорела и медно-красного цвета, левый глаз воспалён от солнца, нога болит, потому что упавший на горном перевале мул придавил её своим телом. Но я махнул рукой на всё. Мне кажется, что мне снятся одновременно два сна: один неприятный и тяжёлый для тела, другой восхитительный для глаз. Я стараюсь думать только о последнем и забываю о первом… я доволен своей поездкой. Она меня пьянит, как вино».

 

А о бесстрашии и неуёмной любознательности самого путешественника можно судить по такому случаю: однажды ему показывали пещеру с гробницей местного святого Шах-Гуссейна возле одноимённого города и упомянули о том, что в пещере этой есть очень узкая расщелина, обладающая священной силой… Влезший в неё человек не сможет выбраться назад, если он грешник: он застрянет между камнями, и никто из людей не посмеет нарушить Божью волю и оказать ему помощь – даже подать стакан воды для облегчения мук погибающего… Конечно, Гумилёв не преминул забраться в страшную расщелину – и, к счастью, благополучно, хотя и с большим трудом, из неё выбрался. Вероятно, присутствующие посчитали его праведником.

Эти годы, кроме путешествий, вместили в себя постоянную работу над словом, совершенствование поэтического мастерства, издание новых книг – «Жемчуга» и «Чужое небо»; основание «Цеха поэтов», в который, кроме самого Николая Степановича, входили Анна Ахматова, Осип Мандельштам, Владимир Нарбут, Сергей Городецкий, Елизавета Кузьмина-Караваева (будущая «Мать Мария»); вынашивание, рождение и пестование нового литературного направления – акмеизм, «отцом» которого был Гумилёв; основание издательства «Гиперборей» и одноимённого журнала.

И ещё – драматическую семейную историю. В течение нескольких лет, с гимназического возраста, Николай был влюблён в Анну Ахматову, и лишь в 1910-м году, после нескольких отказов, добился её согласия – они обвенчались. Но сберечь семью, несмотря на рождение «Гумильвёнка», два талантливых, сильных, самобытных человека не смогли…

А в 1914 году началась Первая мировая война. При всём патриотическом подъёме, которое царило в российском обществе в начале военных действий, из литературного цеха добровольно вызвались пойти на фронт только двое – Бенедикт Лифшиц и Николай Гумилёв. У Гумилёва был астигматизм, и сначала ему отказывали, но – препятствия его всегда только раззадоривали… Между прочим, поскольку он не закончил обучение в университете, офицерского звания ему дать не могли – он должен был служить прапорщиком. Разумеется, и это его не остановило.

Именно об этом – военном – периоде его жизни говорится в тех самых строках:

Но святой Георгий тронул дважды
Пулею не тронутую грудь.

 

Это – о двух Георгиевских крестах, орденах, причисленных в Русской императорской армии к ордену Святого Георгия, но предназначенных для нижних чинов – солдат и унтер-офицеров. Получить Георгиевский крест можно было только за личный подвиг во время боевых действий.

Зачисленный вольноопределяющимся в Лейб-Гвардии Уланский Её Величества полк, 19 ноября 1914 года в Южной Польше Гумилёв принял участие в своём первом сражении. За ночную разведку перед этим боем он и был награждён Георгиевским крестом 4-й степени, а также повышен в звании до ефрейтора. Знак отличия был вручён ему 13 января 1915 года, а 15 января он был произведён в унтер-офицеры.

В 1915 году Николай Гумилёв воевал уже на Западной Украине. Здесь он получил второй Георгиевский крест: 6 июля, во время масштабной атаки противника, была поставлена задача удерживать позиции до подхода пехоты. Операция была проведена успешно, причём удалось спасти несколько пулемётов, один из которых как раз и вынес с позиций Гумилёв.

Он оставался в окопах вплоть до января 1917 года, после чего (в немалой степени из-за революционных пораженческих настроений и разложения в российской армии) решил перевестись на Салоникский фронт и отправился в русский экспедиционный корпус в Париж, где проходил службу в качестве адъютанта при комиссаре Временного правительства, а потом – чиновником в шифровальном отделе Русского правительственного комитета. В России в это время бушует революция, и для многих близких Гумилёву людей – в том числе литераторов, ещё недавно вдохновенно призывавших «Пусть сильнее грянет буря!», – становится ясно, что Отечество гибнет в этом кровавом революционном урагане и они сами вот-вот погибнут вместе с ним…

Почему тогда, в апреле 1918-го года, Гумилёв из безопасного, почти родного ему Парижа возвращается на Родину? По воспоминаниям, тем, кто пытался его отговорить, он отвечал: «Я думаю, что большевики не опаснее львов!» Возможно, Николай Степанович по-мужски считал невозможным оставаться вдали от России в тяжёлые для неё времена, видел свой долг в том, чтобы трудиться для своей страны, для сохранения её культуры, для народного просвещения… Во всяком случае, вернувшись, он активно включается не в политику, а именно в культурную работу: руководит Петроградским отделом Всероссийского Союза поэтов, сотрудничает с издательством «Всемирная литература», читает лекции – в том числе, например, матросам Балтфлота, создаёт поэтическую студию «Звучащая раковина», где в качестве старшего товарища-мастера обучает молодых стихотворцев. Наконец, издаёт новые книги стихов – «Шатёр» и «Огненный столп» (последний и самый совершенный прижизненный сборник поэта).

При этом, казалось бы, сотрудничая с новой властью, Гумилёв не собирается к ней приспосабливаться и отнюдь не скрывает собственных, не изменившихся после революции взглядов – православных и монархических: на улицах открыто крестится на храмы, на лекциях при вопросе о политических убеждениях прямо называет себя монархистом…

Наверное, можно было бы упрекнуть его в отсутствии мудрости, или хотя бы элементарной гибкости, или же – в юношеских браваде и позёрстве (хотя ведь не мальчик уже…). А можно посмотреть и с другой стороны: осознанно выковывая в себе на протяжении многих лет настоящий МУЖСКОЙ характер – прямой, честный, бесстрашный, – мог ли Гумилёв теперь его, этот характер, втиснуть в прокрустово ложе новых российских реалий?

Что же касается подлинной мудрости – она поэту в его молодом ещё, чуть за тридцать, возрасте, кажется, была дарована. Свидетельством тому – одно из лучших его стихотворений, «Заблудившийся трамвай»: сложное, парадоксальное, фантастическое, вопрошающее о великих тайнах бытия, о нашем предназначении в мире и утверждающее истинную веру, любовь и культуру в качестве главнейших основ жизни – для всех эпох и народов, для каждого человека. А ещё это провидческое («Там закажу я молебен о здравьи Машеньки – и панихиду по мне») и очень русское стихотворение – в нём поэт, так любивший былые времена и дальние пространства, наконец возвращается вместе с лирическим героем к родной истории, к Пушкину и «Капитанской дочке», к милому сердцу скромному дому и церковной службе…

Поэт Георгий Иванов в воспоминаниях приводит рассказ какого-то своего знакомого о последних минутах Гумилёва – якобы сообщил знакомому об этом некий чекист: «Этот ваш Гумилев... Нам, большевикам, это смешно. Но, знаете, шикарно умер. Я слышал из первых рук (то есть от чекистов, членов расстрельной команды). Улыбался, докурил папиросу... Фанфаронство, конечно. Но даже на ребят из особого отдела произвёл впечатление. Пустое молодечество, но все-таки крепкий тип. Мало кто так умирает...». Правда это или нет – нам неведомо, хотя, конечно, Гумилёв в этом эпизоде узнаваем. А жене из тюрьмы он писал: «Не беспокойся обо мне. Я здоров, пишу стихи и играю в шахматы».
Жаль, что стихов тех нам услышать не дано – по крайней мере здесь, в нашем земном мире.

ЖИРАФ

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далёко, далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.

Ему грациозная стройность и нега дана,
И шкуру его украшает волшебный узор,
С которым равняться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер.

Вдали он подобен цветным парусам корабля,
И бег его плавен, как радостный птичий полёт.
Я знаю, что много чудесного видит земля,
Когда на закате он прячется в мраморный грот.

Я знаю весёлые сказки таинственных стран
Про чёрную деву, про страсть молодого вождя,
Но ты слишком долго вдыхала тяжёлый туман,
Ты верить не хочешь во что-нибудь кроме дождя.

И как я тебе расскажу про тропический сад,
Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав…
Ты плачешь? Послушай... далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.

<1907>

НАСТУПЛЕНИЕ

Та страна, что могла быть раем,
Стала логовищем огня.
Мы четвёртый день наступаем,
Мы не ели четыре дня.

Но не надо яства земного
В этот страшный и светлый час,
Оттого, что Господне слово
Лучше хлеба питает нас.

И залитые кровью недели
Ослепительны и легки.
Надо мною рвутся шрапнели,
Птиц быстрей взлетают клинки.

Я кричу, и мой голос дикий.
Это медь ударяет в медь.
Я, носитель мысли великой,
Не могу, не могу умереть.

Словно молоты громовые
Или волны гневных морей,
Золотое сердце России
Мерно бьётся в груди моей.

И так сладко рядить Победу,
Словно девушку, в жемчуга,
Проходя по дымному следу
Отступающего врага.

<1914>

ЗАБЛУДИВШИЙСЯ ТРАМВАЙ

Шёл я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни, и дальние громы,
Передо мною летел трамвай.

Как я вскочил на его подножку,
Было загадкою для меня,
В воздухе огненную дорожку
Он оставлял и при свете дня.

Мчался он бурей тёмной, крылатой,
Он заблудился в бездне времён...
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!

Поздно. Уж мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм,
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трём мостам.

И, промелькнув у оконной рамы,
Бросил нам вслед пытливый взгляд
Нищий старик, – конечно, тот самый,
Что умер в Бейруте год назад.

Где я? Так томно и так тревожно
Сердце моё стучит в ответ:
«Видишь вокзал, на котором можно
В Индию Духа купить билет?»

Вывеска... кровью налитые буквы
Гласят: «Зеленная», – знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мёртвые головы продают.

В красной рубашке с лицом, как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Она лежала вместе с другими
Здесь, в ящике скользком, на самом дне.

А в переулке забор дощатый,
Дом в три окна и серый газон...
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!

Машенька, ты здесь жила и пела,
Мне, жениху, ковёр ткала,
Где же теперь твой голос и тело,
Может ли быть, что ты умерла?

Как ты стонала в своей светлице,
Я же с напудренною косой
Шёл представляться Императрице
И не увиделся вновь с тобой.

Понял теперь я: наша свобода
Только оттуда бьющий свет,
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.

И сразу ветер знакомый и сладкий,
И за мостом летит на меня,
Всадника длань в железной перчатке
И два копыта его коня.

Верной твердынею православья
Врезан Исакий в вышине,
Там отслужу молебен о здравьи
Машеньки и панихиду по мне.

И всё ж навеки сердце угрюмо,
И трудно дышать, и больно жить...
Машенька, я никогда не думал,
Что можно так любить и грустить!

<1919>

МОИ ЧИТАТЕЛИ

Старый бродяга в Аддис-Абебе,
Покоривший многие племена,
Прислал ко мне чёрного копьеносца
С приветом, составленным из моих стихов.
Лейтенант, водивший канонерки
Под огнем неприятельских батарей,
Целую ночь над южным морем
Читал мне на память мои стихи.
Человек, среди толпы народа
Застреливший императорского посла,
Подошёл пожать мне руку,
Поблагодарить за мои стихи.

Много их, сильных, злых и веселых,
Убивавших слонов и людей,
Умиравших от жажды в пустыне,
Замерзавших на кромке вечного льда,
Верных нашей планете,
Сильной, веселой и злой,
Возят мои книги в седельной сумке,
Читают их в пальмовой роще,
Забывают на тонущем корабле.

Я не оскорбляю их неврастенией,
Не унижаю душевною теплотой,
Не надоедаю многозначительными намёками
На содержимое выеденного яйца,
Но когда вокруг свищут пули,
Когда волны ломают борта,
Я учу их, как не бояться,
Не бояться и делать, что надо.

И когда женщина с прекрасным лицом,
Единственно дорогим во вселенной,
Скажет: «Я не люблю вас»,
Я учу их, как улыбнуться,
И уйти, и не возвращаться больше.
А когда придёт их последний час,
Ровный, красный туман застелет взоры,
Я научу их сразу припомнить
Всю жестокую, милую жизнь,
Всю родную, странную землю
И, представ перед ликом Бога
С простыми и мудрыми словами,
Ждать спокойно Его суда.

<1920>

«НЕТ, НИЧЕГО НЕ ИЗМЕНИЛОСЬ...»

Нет, ничего не изменилось
В природе бедной и простой,
Всё только дивно озарилось
Невыразимой красотой.

Такой и явится, наверно,
Людская немощная плоть,
Когда её из тьмы безмерной
В час судный воззовёт Господь.

Знай, друг мой гордый, друг мой нежный,
С тобою, лишь с тобой одной,
Рыжеволосой, белоснежной,
Я стал на миг самим собой.

Ты улыбнулась, дорогая,
И ты не поняла сама,
Как ты сияешь и какая
Вокруг тебя сгустилась тьма.

<1920>

СЛОВО

В оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо свое, тогда
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.

И орел не взмахивал крылами,
Звезды жались в ужасе к луне,
Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине.

А для низкой жизни были числа,
Как домашний, подъяремный скот,
Потому что все оттенки смысла
Умное число передает.

Патриарх седой, себе под руку
Покоривший и добро и зло,
Не решаясь обратиться к звуку,
Тростью на песке чертил число.

Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог,
И в Евангелии от Иоанна
Сказано, что Слово это – Бог.

Мы Ему поставили пределом
Скудные пределы естества.
И, как пчелы в улье опустелом,
Дурно пахнут мертвые слова.

<1921>

 

Материал подготовила Марина Сафонова