«Верил он, что мы все род Божий»: к годовщине смерти Ф.М. Достоевского

135 лет назад, 9 февраля 1881 года, завершилась земная жизнь Фёдора Михайловича Достоевского, великого русского писателя, чьё творчество вошло в золотую сокровищницу мировой литературы и не просто изучается во всех университетах мира, но и до сих пор, несмотря на многочисленность посвящённых ему литературоведческих исследований, вызывает горячие споры; а это признак вневременной актуальности.

О Достоевском говорят как о «фантастическом реалисте», который, по выражению одного из исследователей его творчества, «из всех мировых писателей… обладал самым необычным видением мира и самым могущественным даром воплощения»; как о замечательном сердцеведе, умевшем проникнуть в самую глубину человеческой натуры и со всем возможным милосердием и состраданием понять сокровенное в человеке; наконец, как о писателе, обладавшем пророческим даром, провидевшем и предсказавшем если не события, то тенденции общественного развития России и Европы… Но не менее важно то, о чём не всегда находят нужным упоминать в связи с Достоевским. Он – православный христианин, человек осознанной и глубокой христианской жизни, прошедший трагические испытания на пути к Господу и сам говоривший об этом так: «Не как мальчик же я верую во Христа и Его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла…»

«…Верил он, что мы все род Божий… (…) Изведав божественную силу в душе, пробивающуюся через всякую человеческую немощь, Достоевский пришёл к познанию Бога и Богочеловека. Действительность Бога и Христа открылась ему во внутренней силе любви и всепрощения, и эту же всепрощающую благодатную силу проповедовал он как основание и для внешнего осуществления на земле того царства правды, которого он жаждал и к которому стремился всю свою жизнь», – так сказал о Ф.М. Достоевском русский религиозный философ и богослов, поэт и литературный критик Владимир Соловьёв.

Предлагаем вашему вниманию несколько фрагментов: первый – из воспоминаний жены писателя, Анны Григорьевны Достоевской – о последних днях его жизни; и – выдержки из «Дневника писателя», сборника публицистических и художественных произведений Фёдора Михайловича, выходившего ежемесячно с 1873 по февраль 1881 года. Публикующиеся здесь выдержки взяты из «Дневника…» за январь-март 1876 года.

А.Г. Достоевская «Воспоминания» (фрагмент)

Часа в три пришел к нам один господин, очень добрый и который был симпатичен мужу, но обладавший недостатком – всегда страшно спорить. Заговорили о статье в будущем «Дневнике»; собеседник начал что-то доказывать, Фёдор Михайлович, бывший несколько в тревоге по поводу ночного кровотечения, возражал ему, и между ними разгорелся горячий спор. Мои попытки сдержать спорящих были неудачны, хотя я два раза говорила гостю, что Фёдор Михайлович не совсем здоров и ему вредно громко и много говорить. Наконец, около пяти часов, гость ушёл и мы собирались идти обедать, как вдруг Фёдор Михайлович присел на свой диван, помолчал минуты три, и, к моему ужасу, я увидела, что подбородок мужа окрасился кровью и она тонкой струёй течёт по его бороде. Я закричала, и на мой зов прибежали дети и прислуга. Фёдор Михайлович, впрочем, не был испуган, напротив, стал уговаривать меня и заплакавших детей успокоиться (…) Прошло спокойно около часу, и приехал доктор, за которым я вторично послала. Когда доктор стал осматривать и выстукивать грудь больного, с ним повторилось кровотечение и на этот раз столь сильное, что Фёдор Михайлович потерял сознание. Когда его привели в себя – первые слова его, обращённые ко мне, были:

– Аня, прошу тебя, пригласи немедленно священника, я хочу исповедаться и причаститься!

Хотя доктор стал уверять, что опасности особенной нет, но, чтоб успокоить больного, я исполнила его желание. Мы жили вблизи Владимирской церкви, и приглашённый священник, о. Мегорский, чрез полчаса был уже у нас. Фёдор Михайлович спокойно и добродушно встретил батюшку, долго исповедовался и причастился. Когда священник ушёл и я с детьми вошла в кабинет, чтобы поздравить Фёдора Михайловича с принятием Святых Тайн, то он благословил меня и детей, просил их жить в мире, любить друг друга, любить и беречь меня. Отослав детей, Фёдор Михайлович благодарил меня за счастье, которое я ему дала, и просил меня простить, если он в чём-нибудь огорчил меня. Я стояла ни жива ни мертва, не имея силы сказать что-нибудь в ответ. (…)

Весь день 27 января прошёл спокойно: кровотечение не повторялось, Фёдор Михайлович, по-видимому, успокоился, повеселел, велел позвать детей и даже шёпотом с ними поговорил. Среди дня стал беспокоиться насчет «Дневника», пришел метранпаж из типографии Суворина и принес последнюю сводку. Оказалось лишних семь строк, которые надо было выбросить, чтобы весь материал уместился на двух печатных листах. Федор Михайлович затревожился, но я предложила сократить несколько строк на предыдущих страницах, на что муж согласился. Хоть я задержала метранпажа на полчаса, но после двух поправок, прочтённых мною Федору Михайловичу, дело уладилось.

Между тем весть о тяжёлой болезни Фёдора Михайловича разнеслась по городу, и с двух часов до позднего вечера раздавались звонки, которые пришлось привязать: приходили узнавать о здоровье знакомые и незнакомые, приносили сочувственные письма, присылались телеграммы. К больному запрещено было кого-либо допускать, и я только на две-три минуты выходила к знакомым, чтоб сообщить о положении здоровья. Фёдор Михайлович был чрезвычайно доволен общим вниманием и сочувствием, шёпотом меня расспрашивал и даже продиктовал несколько слов в ответ на одно доброе письмо. Приехал профессор Кошлаков, нашёл, что положение значительно улучшилось, и обнадёжил больного, что через неделю он будет в состоянии встать с постели, а через две – совсем поправится. Он велел больному как можно больше спать; поэтому весь наш дом довольно рано улёгся на покой. Так как прошлую ночь я провела в креслах и плохо спала, то на эту ночь мне постлали постель на тюфяке, на полу рядом с диваном, где лежал Федор Михайлович, чтоб ему легче было меня позвать. Утомлённая бессонною ночью и беспокойным днем, я быстро заснула, ночью несколько раз поднималась и при свете ночника видела, что мой дорогой больной спокойно спит. Проснулась я около семи утра и увидела, что муж смотрит в мою сторону.

– Ну, как ты себя чувствуешь, дорогой мой? – спросила я, наклонившись к нему.
– Знаешь, Аня, – сказал Фёдор Михайлович полушёпотом, – я уже часа три как не сплю и всё думаю, и только теперь сознал ясно, что я сегодня умру.
– Голубчик мой, зачем ты это думаешь? – говорила я в страшном беспокойстве, – ведь тебе теперь лучше, кровь больше не идёт, очевидно, образовалась «пробка», как говорил Кошлаков. Ради Бога, не мучай себя сомнениями, ты будешь ещё жить, уверяю тебя!
– Нет, я знаю, я должен сегодня умереть. Зажги свечу, Аня, и дай мне Евангелие!

Это Евангелие было подарено Фёдору Михайловичу в Тобольске (когда он ехал на каторгу) жёнами декабристов (П.Е. Анненковой, ее дочерью Ольгой Ивановной, Н.Д. Муравьевой-Апостол, Фон-Визиной). Они упросили смотрителя острога позволить им видеться с приехавшими политическими преступниками, пробыли с ними час и «благословили их в новый путь, перекрестили и каждого оделили Евангелием – единственная книга, позволенная в остроге». Фёдор Михайлович не расставался с этою святою книгою во все четыре года пребывания в каторжных работах. Впоследствии она всегда лежала у мужа на виду на его письменном столе, и он часто, задумав или сомневаясь в чём-либо, открывал наудачу это Евангелие и прочитывал то, что стояло на первой странице (левой от читавшего). И теперь Фёдор Михайлович пожелал проверить свои сомнения по Евангелию. Он сам открыл святую книгу и просил прочесть.

Открылось Евангелие от Матфея, гл. III, ст. II: «Иоанн же удерживал его и говорил: мне надобно креститься от тебя, и ты ли приходишь ко мне? Но Иисус сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так надлежит нам исполнить всякую правду».

– Ты слышишь – «не удерживай» – значит, и умру, – сказал муж и закрыл книгу.

* В Евангелии издания двадцатых годов XIX-го столетия стоит слово «не удерживай», в новейших изданиях оно заменено словом «оставь». Именно это место Евангелия изложено в последующих изданиях в следующих словах: «Иоанн же удерживал его и говорил: мне надобно креститься от тебя, и ты ли приходишь ко мне? Но Иисус сказал ему в ответ: оставь теперь, ибо так надлежит нам исполнить всякую правду».

Слова Евангелия, открывшиеся Фёдору Михайловичу в день его смерти, имели глубокий смысл и значение в нашей жизни. Возможно, что муж мой и мог бы оправиться на некоторое время, но его выздоровление было бы непродолжительно: известие о злодейском убийстве Императора 1 марта, несомненно, сильно потрясло бы Фёдора Михайловича, боготворившего царя – освободителя крестьян; едва зажившая артерия вновь порвалась бы, и он бы скончался. Конечно, его кончина и в смутное время произвела бы большое впечатление, но не такое колоссальное, какое произвела она тогда: мысли всего общества были бы слишком поглощены думами о злодействе и о тех осложнениях, которые могут последовать в такой трагический момент жизни государства. В январе 1881 г., когда всё было, по-видимому, спокойно, смерть моего мужа явилась «общественным событием»: её оплакивали самые различные по своим политическим воззрениям люди, самые различные круги общества. Необычайная торжественность погребального шествия и похорон Фёдора Михайловича привлекла массу читателей и почитателей из среды лиц, относившихся равнодушно к русской литературе, и, таким образом, возвышенные идеи моего мужа получили значительно большее распространение и надлежащую, достойную его таланта оценку.

После кончины великодушного царя-освободителя, возможно, что и семье нашей не было бы оказано царской милости, а ею была исполнена всегдашняя мечта моего мужа о том, чтобы наши дети получили образование и могли впоследствии стать полезными слугами Царя и Отечества.

Я не могла удержаться от слёз. Фёдор Михайлович стал меня утешать, говорил мне милые ласковые слова, благодарил за счастливую жизнь, которую он прожил со мной. Поручал мне детей, говорил, что верит мне и надеется, что я буду их всегда любить и беречь. Затем сказал мне слова, которые редкий из мужей мог бы сказать своей жене после четырнадцати лет брачной жизни:

– Помни, Аня, я тебя всегда горячо любил и не изменял тебе никогда, даже мысленно!

Я была до глубины души растрогана его задушевными словами, но и страшно встревожена, опасаясь, как бы волнение не принесло ему вреда. Я умоляла его не думать о смерти, не огорчать всех нас своими сомнениями, просила отдохнуть, уснуть. Муж послушался меня, перестал говорить, но по умиротворённому лицу было ясно видно, что мысль о смерти не покидает его и что переход в иной мир ему не страшен.

Около девяти утра Фёдор Михайлович спокойно уснул, не выпуская моей руки из своей. Я сидела не шевелясь, боясь каким-нибудь движением нарушить его сон. Но в одиннадцать часов муж внезапно проснулся, привстал с подушки, и кровотечение возобновилось. Я была в полном отчаянии, хотя изо всех сил старалась иметь бодрый вид и уверяла мужа, что крови вышло немного и что, наверно, как и третьего дня, опять образуется «пробка». На мои успокоительные слова Федор Михайлович только печально покачал головой, как бы вполне убеждённый в том, что предсказание о смерти сегодня же сбудется. (…)

Я весь день ни на минуту не отходила от мужа; он держал мою руку в своей и шёпотом говорил: «Бедная... дорогая... с чем я тебя оставляю... бедная, как тебе тяжело будет жить!..»

Я успокаивала его, утешала надеждой на выздоровление, но ясно, что в нём самом этой надежды не было, и его мучила мысль, что он оставляет семью почти без средств. Ведь те четыре-пять тысяч, которые хранились в редакции «Русского вестника», были единственными нашими ресурсами.

Несколько раз он шептал: «Зови детей». Я звала, муж протягивал им губы, они целовали его и, по приказанию доктора, тотчас уходили, а Федор Михайлович провожал их печальным взором. Часа за два до кончины, когда пришли на его зов дети, Федор Михайлович велел отдать Евангелие своему сыну Феде.

Около семи часов у нас собралось много народу в гостиной и в столовой и ждали Кошлакова, который около этого часа посещал нас. Вдруг безо всякой видимой причины Фёдор Михайлович вздрогнул, слегка поднялся на диване, и полоска крови вновь окрасила его лицо. Мы стали давать Фёдору Михайловичу кусочки льда, но кровотечение не прекращалось. (…) Федор Михайлович был без сознания, дети и я стояли на коленях у его изголовья и плакали, изо всех сил удерживаясь от громких рыданий, так как доктор предупредил, что последнее чувство, оставляющее человека, это слух, и всякое нарушение тишины может замедлить агонию и продлить страдания умирающего. Я держала руку мужа в своей руке и чувствовала, что пульс его бьется все слабее и слабее. В восемь часов тридцать восемь минут вечера Фёдор Михайлович отошёл в вечность. Приехавший доктор Н.П. Черепнин мог только уловить последние биения его сердца.

Когда наступил конец, я и мои дети дали волю своему отчаянию: мы плакали, рыдали, говорили какие-то слова, целовали лицо и руки еще не охладевшего дорогого нам усопшего; всё это представляется мне смутно, но ясно я сознавала лишь одно, что с этой минуты окончилась моя личная, полная безграничного счастья жизнь и что я навеки осиротела душевно. Для меня, которая так горячо, так беззаветно любила своего мужа, так гордилась любовью, дружбою и уважением этого редкого по своим высоким нравственным качествам человека, утрата его была ничем не вознаградима.

(…) На другой день после кончины мужа в числе множества лиц, нас посетивших, был знаменитый художник И.Н. Крамской. Он по собственному желанию захотел нарисовать портрет с усопшего в натуральную величину и исполнил свою работу с громадным талантом. На этом портрете Фёдор Михайлович кажется не умершим, а лишь заснувшим, почти с улыбающимся и просветлённым лицом, как бы уже узнавшим не ведомую никому тайну загробной жизни.

«Дневник писателя». Январь – март 1876 года (фрагменты)
О любви к народу. Необходимый контракт с народом

…Обстоятельствами всей почти русской истории народ наш до того был предан разврату и до того был развращаем, соблазняем и постоянно мучим, что ещё удивительно, как он дожил, сохранив человеческий образ, а не то что сохранив красоту его. Но он сохранил и красоту своего образа. Кто истинный друг человечества, у кого хоть раз билось сердце по страданиям народа, тот поймёт и извинит всю непроходимую наносную грязь, в которую погружён народ наш, и сумеет отыскать в этой грязи бриллианты. Повторяю: судите русский народ не по тем мерзостям, которые он так часто делает, а по тем великим и святым вещам, по которым он и в самой мерзости своей постоянно воздыхает. А ведь не все же и в народе – мерзавцы, есть прямо святые, да еще какие: сами светят и всем нам путь освещают! Я как-то слепо убежден, что нет такого подлеца и мерзавца в русском народе, который бы не знал, что он подл и мерзок, тогда как у других бывает так, что делает мерзость, да ещё сам себя за нее похваливает, в принцип свою мерзость возводит, утверждает, что в ней-то и заключается l’Ordre и свет цивилизации, и несчастный кончает тем, что верит тому искренно, слепо и даже честно.

Нет, судите наш народ не по тому, чем он есть, а по тому, чем желал бы стать. А идеалы его сильны и святы, и они-то и спасли его в века мучений; они срослись с душой его искони и наградили её навеки простодушием и честностью, искренностию и широким всеоткрытым умом, и всё это в самом привлекательном гармоническом соединении. А если притом и так много грязи, то русский человек и тоскует от неё всего более сам, и верит, что всё это – лишь наносное и временное, наваждение диавольское, что кончится тьма и что непременно воссияет когда-нибудь вечный свет. Я не буду вспоминать про его исторические идеалы, про его Сергиев, Феодосиев Печерских и даже про Тихона Задонского. А кстати: многие ли знают про Тихона Задонского? Зачем это так совсем не знать и совсем дать себе слово не читать? Некогда, что ли? Поверьте, господа, что вы, к удивлению вашему, узнали бы прекрасные вещи…

Скромный и маленький человечек

«Герои, – вы, господа романисты, всё ищете героев, – сказал мне на днях один видавший виды человек, – и, не находя у нас героев, сердитесь и брюзжите на всю Россию, а вот я вам расскажу один анекдот: жил-был один чиновник, давно уже, в царствование покойного государя, сперва служил в Петербурге, а потом, кажется, в Киеве, там и умер, – вот, по-видимому, и вся его биография. А между тем, что бы вы думали: этот скромный и молчаливый человечек до того страдал душой всю жизнь свою о крепостном состоянии людей, о том, что у нас человек, образ и подобие Божие, так рабски зависит от такого же, как сам, человека, что стал копить из скромнейшего своего жалованья, отказывая себе, жене и детям почти в необходимом, и по мере накопления выкупал на волю какого-нибудь крепостного у помещика, – в десять лет по одному, разумеется. Во всю жизнь свою он выкупил таким образом трёх-четырёх человек и, когда помер, семье ничего не оставил. Всё это произошло безвестно, тихо, глухо. Конечно, какой это герой: это “идеалист сороковых годов”, и только, даже, может быть, смешной, неумелый, ибо думал, что одним мельчайшим частным случаем может побороть всю беду (…).

И, однако, вот бы нам каких людей! Я ужасно люблю этот комический тип маленьких человечков, серьезно воображающих, что они своим микроскопическим действием и упорством в состоянии помочь общему делу, не дожидаясь общего подъёма и почина.

Примечания:

Речь идет о статистике-экономисте Дмитрии Петровиче Журавском (1810—1856), «посвятившем крестьянскому вопросу всю свою жизнь» (Н. С. Лесков), разработавшем проект постепенного освобождения крестьян и тратившем свои скудные сбережения на выкуп крепостных.

Анекдот – происшествие, событие необычного характера.

Сила мёртвая и силы грядущие

Провозгласив как догмат, «что христианство на земле удержаться не может без земного владения папы», оно (римское католичество) тем самым провозгласило Христа нового, на прежнего не похожего, прельстившегося на третье дьяволово искушение, на царства земные: «Всё сие отдам тебе, поклонися мне!» О, я слышал горячие возражения на эту мысль; мне возражали, что вера и образ Христов и поныне продолжают еще жить в сердцах множества католиков во всей прежней истине и во всей чистоте. Это несомненно так, но главный источник замутился и отравлен безвозвратно. (…)

Потеряв союзников царей, католичество несомненно бросится к демосу. У него десятки тысяч соблазнителей, премудрых, ловких, сердцеведов и психологов, диалектиков и исповедников, а народ всегда и везде был прямодушен и добр. К тому же во Франции, а теперь так даже и во многих местах Европы, народ хоть и ненавидит веру и презирает её, но всё же Евангелия не знает совсем, по крайней мере во Франции. Все эти сердцеведы и психологи бросятся в народ и понесут ему Христа нового, уже на всё согласившегося, Христа, объявленного на последнем римском нечестивом соборе. «Да, друзья и братья наши, – скажут они, – всё, об чем вы хлопочете, – всё это есть у нас для вас в этой книге давно уже, и ваши предводители всё это украли у нас. Если же до сих пор мы говорили вам немного не так, то это потому лишь, что до сих пор вы были ещё как малые дети и вам рано было узнавать истину, но теперь пришло время и вашей правды. Знайте же, что у папы есть ключи святого Петра и что вера в Бога есть лишь вера в папу, который на земле Самим Богом поставлен вам вместо Бога. Он непогрешим, и дана ему власть божеская, и он владыка времён и сроков; он решил теперь, что настал и ваш срок. Прежде главная сила веры состояла в смирении, но теперь пришел срок смирению, и папа имеет власть отменить его, ибо ему дана всякая власть. Да, вы все братья, и сам Христос повелел быть всем братьями; если же старшие братья ваши не хотят вас принять к себе как братьев, то возьмите палки и сами войдите в их дом и заставьте их быть вашими братьями силой. Христос долго ждал, что развратные старшие братья ваши покаются, а теперь Он сам разрешает вам провозгласить: “Fraternitй ou la mort” (Будь мне братом или голову долой)! Если брат твой не хочет разделить с тобой пополам свое имение, то возьми у него всё, ибо Христос долго ждал его покаяния, а теперь пришёл срок гнева и мщения. Знайте тоже, что вы безвинны во всех бывших и будущих грехах ваших, ибо все грехи ваши происходили лишь от вашей бедности. (…) А папа вас не продаст, потому что над ним нет сильнейшего, и сам он первый из первых, только веруйте, да и не в Бога, а только в папу и в то, что лишь он один есть царь земной, а прочие должны исчезнуть, ибо и им срок пришёл. Радуйтесь же теперь и веселитесь, ибо теперь наступил рай земной, все вы станете богаты, а через богатство и праведны, потому что все ваши желания будут исполнены, и у вас будет отнята всякая причина ко злу».

Слова эти льстивые, но, без сомнения, демос примет предложение: он разглядит в неожиданном союзнике объединяющую великую силу, на всё соглашающуюся и ничему не мешающую, силу действительную и историческую, вместо предводителей, мечтателей и спекулянтов, в практические способности которых, а иногда и в честность, он и теперь сплошь да рядом не верует. Тут же вдруг и точка приложения силы готова, и рычаг дают в руки, стоит лишь налечь всей массой и повернуть. А народ ли не повернёт, он ли не масса? А в довершение ему дают опять веру и успокоивают тем сердца слишком многих, ибо слишком многие из них давно уже чувствовали тоску без Бога...

Я уже раз говорил обо всём этом, но говорил мельком в романе. Пусть мне простят мою самонадеянность, но я уверен, что всё это несомненно осуществится в Западной Европе, в той или другой форме, то есть католичество бросится в демократию, в народ и оставит царей земных за то, что те сами его оставили. (…) Повторяю: теперь папство есть, может быть, самое страшное «обособление» из всех грозящих миру всего мира. А грозит миру многое. И никогда еще Европа не была начинена такими элементами вражды, как в наше время. Точно всё подкопано и начинено порохом и ждет только первой искры...

«Да нам-то что? Это всё там в Европе, a не y нас?» А нам то, что к нам же ведь и застучится Европа и закричит, чтоб мы шли спасать её, когда пробьёт последний час её «теперешнему порядку вещей». И она потребует нашей помощи как бы по праву, потребует с вызовом и приказанием; она скажет нам, что и мы Европа, что и у нас, стало быть, такой же точно «порядок вещей», как и у них, что недаром же мы подражали им двести лет и хвастались, что мы европейцы, и что, спасая её, мы, стало быть, спасём и себя. Конечно, мы, может быть, и не расположены бы были решить дело единственно в пользу одной стороны, но под силу ли нам будет такая задача и не отвыкли ль мы давно от всякой мысли о том, в чём заключается наше настоящее «обособление» как нации и в чем настоящая наша роль в Европе? Мы не только не понимаем теперь подобных вещей, но и вопросов таких не допускаем, и слушать об них считаем за глупость и за отсталость нашу. И если действительно Европа постучится к нам за тем, чтоб мы вставали и шли спасать её l'Ordre, то, может быть, тогда-то лишь в первый раз мы и поймём, все вдруг разом, до какой степени мы всё время не похожи были на Европу, несмотря на всё двухсотлетнее желание и мечты наши стать Европой, доходившие у нас до таких страстных порывов.